Но вот ещё удар, — и колокол его как-то странно брякнул. Прахов приписал это слабости удара и со всей своей силой бросил язык в стенку колокола. Тогда родился странный, болезненный, дребезжащий звук. Он был так краток, жалок, раздался и умер, сразу же и погас, но уже не тёк ровной волной туда, вниз, где по прежнему взывал и рыдал к небу маленький, бедно вибрирующий колокол.
На Антипа Никитича откуда-то пахнуло холодом, и он замер, выпустив из рук язык. Ему не верилось… Медь над его головой как-то странно хрипела… Он протянул к ней руки и тихо стал водить пальцем по ней. Она была тёплая, но он уже чувствовал, как она охлаждается под его рукой. Колокол внизу звучал как бы громче с каждой минутой.
Прахов вздрогнул с ног до головы. Он нашёл. Теперь у него не было сомнения — колокол треснул: тонкая щель разорвала его край, и Антип Никитич, крепко сжав его обеими руками, прислонился к нему лбом и замер…
У него болела поясница, в голове шумно гудело эхо звона, и колени его дрожали. Он смотрел на город… В нём бродили какие-то странные, маленькие огоньки; они появлялись отовсюду и всё плыли во тьме по одному направлению— в гору. Это горожане шли к заутрене с фонарями в руках.
Все они, наверное, уже знают, что колокол треснул.
— Наказал ты меня, господи! Жестоко наказал… Сломил гордыню мою, — покорно и тихо сказал Прахов, робкими глазами глядя в тёмное небо, где туча уже погасила все звёзды.
Завтра весь город будет говорить о колоколе, и никто не пожалеет Антипа Никитича Прахова, никто не знает, как больно и невыносимо ему стоять тут на колокольне и чувствовать себя сверженным на землю, разбитым. Он вспомнил слова, которые услышал пять лет тому назад на паперти, когда колокол был ещё только поднят:
— А должен бы этот самый колокол треснуть…
…Долго терпел господь жертву человека, но стала она противна ему, и он отринул её от себя.
Огни, мелькая во тьме, всё выше вползали в гору.
Слышны были звуки людского говора; они рождались и исчезали так быстро, как тени в солнечный, но ветреный день.
— Господи! — молился Антип Никитич, всё ощупывая дрожащими от волнения руками трещину колокола. — Господи! Жестоко возмездие твоё! Зачем ты сегодня, в самый радостный день из всех дней твоих, наказал меня? Или уж я так грешен, как никто на земле? Все будут ликовать воскресению твоему, — меня же ты предал поруганию и смеху. Враги мои насмеются надо мной… ехидно насмеются. Все будут с восходом солнца радостны и веселы, я же, по милости твоей, — убит буду. Царю небесный, утешителю души!.. Остави мне долги мои!.. Разве я грешнее других?..
Вон Елизаров у брата своего родного жену отбил… с дочерью его даже… с племянницей родной… да разве мало грешников на земле? Неужели же только я один достоин быть покаранным в светлый день воскресения твоего?! О господи… разве я по своей воле? Жизнь такая… не я сотворил её, господи, — все мы грешны пред тобою… Прости меня: сердцем каюсь тебе. Как иначе жить мне, коли есть многие, живущие хуже меня, и не наказываешь ты их?
Он стоял, прижавшись к металлу колокола, и бормотал вполголоса иссохшим от волнения языком свои молитвы и жалобы, подавленный вихрем мыслей, воспоминаний, вспыхивавших и угасавших в нём наподобие искр. Он чувствовал себя несправедливо обиженным, не по вине наказанным. В нём билось какое-то сильное слово к богу, но он никак не мог сказать его.
Предутренняя свежесть охватила его разгорячённое тело; он вздрогнул и надел поддёвку, отойдя от колокола… Когда он уходил, то погладил его рукой, как бы жалея гулкую медь. Он сел на верхнюю ступеньку лестницы и, спустив ноги вниз, задумался, глядя вдаль и чувствуя внутри себя щемящий сердце тоскливый холод.
…Снизу кто-то шёл… Вот на повороте лестницы показалась лысая голова Луки. Он чуть не наткнулся на Прахова, остановился, почесал поясницу и равнодушно заговорил:
— А я было… к обедне ударить иду… Как колокол-то? Лопнул, говорят?
— В полиелей ударь… — кратко бросил ему Антип Никитич.
— Это можно… Лопнул, видно, и в самом деле… Оказия-то! Под светло христово воскресенье и — вдруг… Грехи, видно, наши… Не стерпела медь-то…
По мере того как он спускался всё ниже по скрипучим ступеням лестницы, спокойный голос его становился всё слабее и наконец замер. Прахов, когда Лука уходил, смотрел сверху вниз на его лысину и думал, — жалеет его Лука или нет? И, так как лысина блестела металлически холодно, — Прахов заключил, что Луке всё равно и что он ничуть не жалеет его.
— Господи помилуй! — вздохнул он.
В голове его неумолкаемо звучало эхо колокольного звона, и каждый удар имел странное свойство будить прошлое.
Возникали в памяти картины и события, давно уже забытые им. И едкое чувство тоски жгло его сердце, всё усиливаясь и возрастая. Вспоминая прошлую жизнь, он видел в ней много такого, чего бы он мог и не делать и что не отягощало бы теперь его душу. Много было в его жизни излишней жестокости к людям и жадности к деньгам…
…А уже день наступал.
Там, на горизонте, откуда выплыла в небо туча, светилась бледно-розовая полоска света, и тусклые пятна воды на лугах стали светлее, точно пыль лежала на них и теперь поднялась.
Туча в небе над колокольней разорвалась на пышные тёмные куски, и они медленно расползались в пространстве, открывая голубые пятна неба со звёздами, уже терявшими свой блеск в предчувствии рассвета…
— Христос воскресе! — чуть донёсся до колокольни возглас священника.
Антип Никитич дрогнул и встал на ноги… Там, внизу, раздался странный гул, похожий на внезапный порыв ветра, налетевший на лес.