Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Страница 24


К оглавлению

24

— Ну, вот… умница!.. Совсем ты дитя… а борода вон какая… до пояса почти… Женат ты?..

— Вдовый… померла жена-то…

— А зачем ты пьёшь? Ведь ты пьяница?

— Пьяница… пью.

— Зачем?

— Пью-то? По глупости пью. Глуп, ну и пью. Конечно, ежели бы человеку ум… да рази бы он сам себя портил? — уныло говорил Мишка.

— Верно рассудил… Ну вот, ты и копи ум… накопи да и поправься… ходи в церковь… слушай божие слово… в нём вся мудрость.

— Оно, конечно… — почти простонал Мишка.

— А я ещё почитаю тебе… хочешь?..

— Извольте…

Старуха достала откуда-то из-за себя библию, порылась в ней, и двор огласился её дрожащим голосом:

— «Итак, неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же!»

Мишка тряхнул головой и почесал себе левое плечо.

— «…Неужели думаешь ты, человек, что избежишь суда божия?»

— Барыня! — плачевно заговорил Мишка, — отпустите меня для бога… Я вдругорядь лучше приду послушаю… а теперь больно мне есть хочется… так те вот и пучит живот-от…

С вечера мы не емши…

Барыня сильно хлопнула книгой.

— Ступай! Иди! — отрывисто и резко прозвучало на дворе…

— Покорнейше благодарим!.. — И он чуть не бегом направился к воротам…

— Нераскаянные души… Звериные сердца, — шипело по двору вслед ему…

Через полчаса мы с ним сидели в трактире и пили чай с калачом.

— Как буравом она меня сверлила… — говорил Мишка, ласково улыбаясь мне своими милыми глазами. — Стою я и думаю… Ах ты, господи! И зачем только пошёл я! На муку пошёл… Где бы ей взять у меня эти застёжки, да и отпустить меня, — она разговор затеяла. Экий народ-чудак! С ними хочешь по совести поступать, а они своё гнут… Я по простоте души говорю ей: вот те, барыня, твои застёжки, не жалуйся на меня… а она говорит: нет, погоди, ты расскажи, зачем ты их мне принёс? И пошла жилы из меня тянуть… Я — даже взопрел от её разговору… право, ей-богу.

И он всё улыбался своей бесконечно кроткой улыбкой…

Сёмка, надутый, взъерошенный и угрюмый, серьёзно сказал ему:

— Умри ты лучше, пень милый! А то завтра тебя с такими твоими выкрутасами мухи али тараканы съедят…

— Ну уж! Ты скажешь слово. Дава-ко выпьемте по стакашку… за окончание дела!

И мы дружно выпили по стакашку за окончание этого курьёзного дела.

Ма-аленькая!

…«И была она, браток, телом-ту ма-аленькая!..»

Каждый раз, как я вспоминаю эту фразу, из дали прошлого мне улыбаются две пары подслеповатых, старческих глаз, улыбаются такой тихой, ласковой улыбкой любви, сожаления, и в ушах звучат два надтреснутые голоса, одинаково характерно подчёркивавшие то обстоятельство, что «она» была ма-аленькая!..

И мне делается так хорошо и легко от этого воспоминания, лучшего за все десять месяцев моего хождения пешком по кривым дорогам нашей родины, такой большой и такой печальной…

По пути из Задонска в Воронеж я догнал двух богомольцев — старика и старуху. Обоим им с виду было лет полтораста; они шли так медленно и неумело, тяжело двигая ступни по горячей пыли дороги, и оба имели в физиономиях и в одежде еле уловимое нечто; это нечто сразу позволяло заметить, что старики идут издалека.

— Из Тобольской губернии шагам… со господней помочью! — подтвердил старик моё предположение.

А старуха на ходу ласково оглянула меня добрыми, когда-то голубыми глазами и, добродушно улыбаясь, добавила, вздыхая:

— Из самого Н-ского заводу, деревеньки Лысой будем мы с отцом-то!

— То-то, чай, изустали?

— Мы-то? Ничего! Пока двигаемся… ползём божьей милостью!..

— По обету, что ли, али так, старости ради?

— По обету, браток… Обещанье, значит, дали киевским и соловецким угодникам божиим…

Да… — снова подтвердил старик. — Мать! посядем, вздохнём маленько? — обратился он к спутнице.

— Ну, что ж? — согласилась та.

И вот мы сели в тень от старой придорожной ветлы. День был жаркий, небо безоблачно, впереди и сзади нас извивалась дорога и уходила в дали, завешенные знойной мглой. Кругом было пустынно и тихо. По оба бока дороги неподвижно стояла чахлая рожь.

— Высосали землю-то!.. — сказал старик, подавая мне несколько сорванных колосьев.

Мы заговорили о земле и о жестокой зависимости от неё крестьянской судьбы. Старуха слушала нас и вздыхала, порой вставляя в наши речи хорошее, опытное слово.

— Кабы жива была она, сколько бы нанудила сердечко своё на таком-ту поле! — вдруг сказала старуха, оглянувшись вокруг на полосы низенькой, выгоревшей ржи, испещрённые плешинами.

— Да-а! уж порадела бы… — качнул головой старик. И оба они вдруг замолчали.

— О ком это вы? — спросил я. Старик добродушно улыбнулся.

— Тут… вспоминаем об одной…

— Стоялка наша была… барышня… — вздохнула старуха.

И вдруг оба они, глядя на меня, точно сговорясь между собой, протянули медленно и жалостно, в унисон друг другу:

— Ма-анинькая така была телом-ту!..

Это было странно и очень больно резнуло меня по сердцу. Нечто заупокойное звучало в их старых голосах… А они вдруг, торопясь и перебивая друг друга, стали рассказывать быстро, что мне, сидевшему среди них, оставалось только поворачивать голову от одного рассказчика к другому.

— Привёз её к нам урядник и сдал, значит, старосте. «Определи её на постой», говорит…

— На кватеру, стало быть, кому-нибудь! — пояснила старуха.

— Её к нам и определили…

— Глядим, — красная вся… дрожит с холоду-то…

24