Он был оглушён потоком её слов, отрывистых и истеричных. Она говорила, точно рыдала. Когда-то давно он слышал всё это, не от неё и в более строгом изложении. Но — откуда это у неё? Быть может, она читала книги за последнее время? Она никогда не любила читать, но со скуки, быть может, читает теперь?
Он не замечал у неё книг. А не Зимина ли втолковала ей такие выцветшие идеи? Она, эта Зимина, — книжница и фарисейка и в большой дружбе с женой, кажется…
— Послушай, Варя, — что ты говоришь? Точно ты девочка из этих… либеральных… Ведь и я же работаю, ведь и моя сила уходит и… вообще я не понимаю тебя! Откуда ты взяла всё это? Кто тебе внушил, что я деспот и проглотил твою жизнь… ведь это же смешно! Это недостойно порядочной женщины, так рассуждать. Остается ждать, что ты предложишь развод. Какая нелепица!
— Мне это жизнь внушила, жизнь изо дня в день! — крикливо говорила Варвара Васильевна.
— Позволь! ты потише… не кричи на всю улицу. Ну, ты подумай…
— Я думала уже — благодарю.
— Да чего ж ты хочешь, наконец? — с раздражением вскричал он.
— Чего? чего? — зачастила она и вдруг умолкла. Чего она, в самом деле, хочет? Ей дурно живётся, это знает каждый фибр её существа, она утомлена вознёй с детьми и хозяйством, и ей очень хотелось бы пожить как-нибудь иначе, отдохнуть, отдышаться от этих затхлых буден, от однообразных и скучных дней её существования. Но, мечтая об этом, она никогда не рисовала себе иного положения реально и практически. Как, собственно говоря, можно бы жить иначе? Ближе к мужу и дальше от развращающих душу дрязг? Какие ещё формы может принять жизнь женщины? Она не знала этого. К тем богачкам, что разъезжают по улицам в колясках, бросив детей на руки бонн, — она относилась презрительно, считая их ветреницами и ставя себя выше их. А какая ещё есть жизнь у женщины? Этого она не могла представить себе и не представляла ни раньше, ни теперь.
— Чего я хочу? — со слезами и злобой в голосе спрашивала она. И ей было крайне стыдно не уметь сказать мужу, чего она хочет.
— Эх, ма-атушка-а! — иронически вытянул он. — Дуришь ты, вот что я тебе скажу, да! И не идёт это к тебе — подумай-ка, ведь тебе тридцать пятый!
— Нет, я знаю! Знаю!
— Ну-с? Чего же?
— Свободы! Отдыха! — истерически крикнула она.
— Свобо-оды? Это какой же? Чтобы по-французски…
— Пошляк… вы пошляк!
Она исчезла. И опять Пётр Иванович долго сидел, ошеломлённый её криком. Да что же это, наконец, что? Происходит какое-то крупное недоразумение, смешное, водевильное, и в то же время тяжёлое, отвратительное. Дул ветер, и деревья сада мятежно шумели, как бы в унисон настроению человека, вдруг выбитого из колеи. Пётр Иванович старался разобраться в хаосе своего настроения.
«В сущности, она безусловно во всём виновата, — думал он, ища себе оплота. — Это действует бальзаковский возраст… несомненно. Она просто бесится. А я — козёл отпущения, это уж постоянная роль мужей… да. Она своротила с истинного пути всякой порядочной женщины в область каких-то диких фантазий и всё отбросила… дети не воспитаны, прислуга груба, в доме хаос… Например, — эта бутылка с бензином в спальной на окне! Чистое безобразие!.. Нужно думать, что всё это влияние Зиминой… А вот взять да и сослать Зиминых с квартиры?»
Но он вспомнил, что с Зимиными заключён контракт и что они вообще хорошие постояльцы. Несколько минут спустя он думал уже о том, что соль события лежит где-то глубже влияния Зиминой. Потом ему стало обидно. Чего она орёт о свободе и отдыхе? Разве он не нуждается в этом? Разве он до тридцати трёх лет не бился, как рыба об лёд, для того, чтобы устроиться, разве после женитьбы, в течение этих девяти лет, он не работал, как вол, стараясь свить прочное семейное гнездо? И свил и… — что же? Остаётся спокойно жить и пользоваться жизнью, и воспитывать детей. А тут эти бутылки на окнах… общий беспорядок жизни, дикие фантазии, смешные жалобы, сцены, беспричинная злоба. И всё это сразу, вдруг. Точно кто-то давно уже подстерегал Петра Ивановича Сазонова и вдруг выпустил на него целый вихрь разнообразных пошлостей, как бы мстя ему за что-то. «Отдыха!» Он сам давно хочет этого отдыха — ему уже сорок два года, пора! Он достаточно работал, создал благосостояние, пожертвовал ради этой работы всей своей молодостью, затратил на неё все свои силы.
Внезапно Петра Ивановича поразила одна странная мысль. Он всё устраивался, устраивал жизнь, а… жил ли он? То есть можно ли и следует ли ему признать эти вечные заботы и труды для создания себе прочного положения и приличного состояния, — следует ли это признать за жизнь? Разве она такая, и именно в этом весь её смысл и все удовольствия, всё её значение и цель? Неужели он только для того родился и жил, чтобы только приготовляться к жизни? А ведь он, в сущности, не жил, а только всё устраивался, нацеливался и работал, ужасно много работал…
Пётр Иванович смущённо улыбался, глядя в сад из беседки и хрустя пальцами. Не может этого быть! Все же так живут, и нет ведь никакой иной жизни, более широкой и полной? Он не ошибся и жил как следует, как все… Но только… всё работа и всё стремление накопить на чёрный день, и теперь вот близка старость. Вся жизнь прошла в работе… это верно. Но ведь в этом и цель жизни человека? И средства и цель — конечно!
А однако это странно устроено… Жить — для чего? Чтобы работать… Работать для чего? Чтобы жить… Получается нечто совершенно правильное.
Но это нечто хотя и было совершенно правильно, однако Пётр Иванович почувствовал, что от этой правильности веет холодом и тоской, тяжёлой, гнетущей душу тоской. И, потом, был как будто бы какой-то просмотр с его стороны, он чувствовал, что что-то из его души он не пустил в дело, чем-то не воспользовался, заморил в себе или незаметно для себя понемножку и без толку растратил, растерял некоторое ценное, живое и светлое чувство. Смутно вспоминая своё прошлое, дни своей юности, он восстановлял какое-то особое трепетное биение своего сердца, биение, приносившее с собой особенные мысли, чувства и слова.