Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Страница 105


К оглавлению

105

Какое изумление, какая зависть! Эта злючка Кикина — что с ней будет? Узнает она, что лучше: иметь сестру певицу или знакомого поэта? А все остальные!.. Будут просить: «Шура, покажи нам его!..» А… а вдруг он влюбится в неё? О! Это возможно… потому что он поэт… Поэты всегда влюбляются сразу… Господи! Какие у него усы? Глаза… большие и грустные, с тёмными кругами под ними… Нос орлиный… а усы чёрные. «Шура! — скажет он, ломая руки и падая пред ней на колени, — Шура! Я увидал вас, «и заря новой жизни предо мной запылала, и проник в моё сердце трепет чудных надежд… Это вы! Я клянусь — вас душа моя знала…» Ах, он написал уже эти стихи! Значит…»

— Духота, пыль, какие-то изумительно едкие запахи… Всю ночь я не мог уснуть…

Голос, вернувший Шуру в мир действительный из мира поэзии и грёз, был очень мягок и симпатичен, хотя в нём и звучали хриплые, брюзгливые нотки избалованного человека. Шура открыла глаза и поднялась со стула навстречу подходившему к ней высокому худому человеку, в чёрной бархатной тужурке и широких серых брюках.

— Здравствуйте, барышня… Вы забыли меня, да? Ну, конечно…

— Я… — смутилась Шура, — я всегда читаю ваши стихи… но я была маленькая, когда вы были у нас…

— Но… теперь вы большая, — окидывая её взглядом, улыбнулся поэт, хотел ещё что-то сказать, но только пожевал губами, как это делают старики, и опустился на стул, говоря папе Шуры:

— А славно, уютно у тебя, Михаил…

Шура, опустив головку, смотрела в свою тарелку и на её гладкой поверхности восстановляла образ поэта. Ей не нравились его серые брюки, стриженая голова и жидкие рыжие усы — о, всё это было крайне прозаично.

Потом эта манера жевать губами, синеватые бритые щёки, и подбородок… глаза очень светлые, пожалуй, бесцветные, мешки под ними, широкий лоб в морщинах… Он совсем как один чиновник на почте, и с внешней стороны в нём ничего, ничего нет поэтического… А какие у него руки? Шура искоса посмотрела на них… Они были пухлые, с короткими толстыми пальцами. На одном пальце перстень с агатом. Шура вздохнула, чувствуя, что ей грустно.

— Так вы читаете мои стихи?

Это он ей говорит… Она кивнула головой, покраснев.

— Ну, и что же… могу спросить — нравятся они вам?

— О, да они тут с ума сходят от ваших стихов, — сказала мама.

— А! Это мне лестно…

— Вовсе нет, это неправда, — быстро возразила Шура на слова мамы, но её возражение раздалось уже после слов поэта…

Девочка смутилась — это вышло глупо… А папа, мама, тётя и он смеются… Он даже брови поднял зачем-то, и лицо у него стало клоунское… Зачем он поднял брови? И зачем смеётся вместе со всеми? Он — поэт и должен быть чуток, деликатен… Разве ему может казаться смешным румянец её смущения, как это кажется другим, разве он такой же, как все? Он, наверное, притворяется, чтоб не показаться папе и маме нелюбезным… Потом он будет самим собой…

— А вы, Шура, в котором классе?

— В шестом…

Зачем ему знать это? И почему он называет её Шурой?

— А кого из учителей вы обожаете? Учителя рисования, конечно?

— Слов…

— Ах да, учителя словесности… — Раздался оглушительный хохот…

Шуре казалось, что её рвут на части, щиплют, вонзают ей в тело тысячи булавок. Она хотела выскочить из-за стола и убежать куда-нибудь. Ей стало холодно, и она боялась, что не сдержит слёз… Как это она проговорилась?.. Дрожа от охватившего её негодования, она взглянула в лицо поэта глазами, в которых вспыхнул злой и нервозный огонёк, и скороговоркой, боясь, что у неё не хватит сил сказать всё, что она хочет, начала, ломая под столом пальцы:

— Это смешно вам? Но это не может быть смешно — он лучший из всех учителей, и мы его все очень любим… Он интересно говорит… и читает нам… разные книги… указывает, что есть нового в литературе, и вообще… он очень хороший человек… Спросите, кого хотите, и в нашем классе и в седьмом. Зачем же смеяться? Конечно, я…

— Шурка! Что это ты? — воскликнул папа.

— Мы обидели барышню, — ласково сказал Крымский. — Я извиняюсь…

Шуре было неприятно слушать его извинения, — ей казалось, что они неискренны и что ему совсем неинтересно знать, как она отнесётся к его словам… И вообще она почувствовала себя чужой и ненужной всем им… Ей стало жалко себя, и до конца обеда она просидела точно в тумане, прислушиваясь, как нарастает грусть в её сердце, тихая, щемящая грусть.

«Так вот он какой, поэт! Такой же, как все», — думала она после обеда, сидя у окна в своей комнате и пристально, как что-то новое, рассматривая свои любимые кусты сирени в саду под её окном.

«Как все… Но… почему же тогда папа не пишет стихов? Разве он хуже этого?» — И она вспоминала ласкающие сердце, задумчивые строфы поэта, рифмованные фразы, в которых так много грустной нежности. Он ни словом не упомянул о них за обедом. Должно быть, он привык писать их, как Соня Сазикова привыкла делать свои чудные цветы из папиросной бумаги. Все ей завидуют, а она смеётся и изумляется — ведь это же так просто!..

В саду раздались голоса: это папа с Крымским. Если они сядут на скамью за сиренью, она услышит весь их разговор до слова. И, вытянув шейку, Шура с горячим любопытством посмотрела — куда они идут.

— Ну, а как покупают твой последний сборник? — спрашивал папа.

— Ничего, идёт. Думаю о втором издании. Но покупают больше из любопытства, а не из действительной потребности в поэзии. Эта… наша убогая критика, при выходе сборника, прокричала — декадентство! Публике интересно знать, что такое, наконец, это декадентство, о котором так много говорят и никто ничего ясного не может сказать. Ну, и я выигрываю… покупают, желая полюбопытствовать о декадентстве…

105