— Так ты не станешь отвечать? — кротко спросил он, уже гладя её рукой свои усы.
— Пожалуй, скажу… Но так хорошо сегодня, что, право, не хочется ни о чём говорить.
— Прекрасно — не говори! Поцелуй меня, и этого мне достаточно…
«На сегодня», — докончил он про себя, потому что она всё более казалась ему новой и непонятной.
— Нет, — вдруг повернулась она на софе, с тем капризным и властным лицом, которое так часто бывает у женщин, сознающих себя сильными, и с той резкой переменой настроения, которым обладают в совершенстве только женщины и которое, иногда, заставляет думать, что их душа обладает способностью в одну секунду переживать года.
— Нет, я буду говорить, хотя и чувствую, что испорчу настроение и себе и тебе…
Хочешь?
Она села теперь и склонилась к нему, упираясь руками в его плечи, а он смотрел на неё снизу вверх и чувствовал неодолимое желание обнять её. Он и сказал ей это.
— После будем целоваться, подожди. В самом деле, — я буду говорить. Слушай и, пожалуйста, я очень прошу тебя, не мешай мне, не перебивай меня, не спрашивай о том, чего не поймёшь. Но ты всё поймёшь: это ясно, очень ясно. Я ведь уже давно думаю об этом. Слушай — я сделала открытие… нет! я сделала несколько открытий — в себе самой, в тебе, в людях, в жизни…
В ней вдруг точно закипело что-то. Её лицо вспыхнуло, глаза сузились, на лбу появились морщины, ноздри стали вздрагивать, — это всё не шло к ней, её лицо было более красиво, когда оно было покойно…
— Открытия, да, — торопливо говорила она, сняв с его плеч руки и теперь теребя своими красивыми пальцами кружева. — Начну с тебя — я посмотрела на тебя достаточно. Я хотела узнать — сильный ты? Оказалось — ты скептик, а скептик не может быть сильным. Умный ты? Не умнее других. А вчера был… очень не умнее. Не обижайся — это правда. Быть может, ты добрый? Ты сам знаешь — нет! Ко мне ты добр, ты ещё любишь меня.
— А ты?! — воскликнул он.
— А я просила не перебивать меня. Что есть в тебе своего, оригинального, такого, чего нет в других людях? Я заметила только одно — это твоя манера надевать перчатки. Больше ничего пока не заметила. Людей ты не любишь, они тебя — ещё больше. Говорят, что ты карьерист… это, положим, не важно для меня. Самолюбив ты… это не порок, если человек умеет быть самолюбивым, не теряя своего достоинства, ты — не всегда умеешь, ты вчера… Но это после. Вообще ты довольно-таки неинтересен, если говорить беспристрастно. Любишь ты меня… это чьё достоинство — твоё или моё? Ну… и что же? Я чувствую уже, что скоро я захочу чего-то такого, чего ты мне не дашь. Я буду искренна, я именно для того и говорю все эти неприятные вещи, что хочу быть искренной. Меня утомляет эта жизнь, — она, видишь ли, пуста очень, несмотря на то, что вся заполнена. Пить чай, гулять и завтракать, читать, обедать и гулять, пить чай, играть, идти в гости, принимать гостей, идти в театр… это довольно-таки скучно! Я как-то раз, недавно, на днях, вспомнила, что ведь не может быть, чтобы я родилась и воспитывалась для всей этой… скуки. Заняться мне филантропией? Ты знаешь, я всегда была против комедии и фарсов, мой жанр — драма…
— Да, — усмехаясь и кусая усы, сказал Михаил Иванович. — Ты хочешь драмы… Ты уже, кажется, начинаешь её…
— Вот видишь?! — Она погрозила ему пальчиком с тем комически важным выражением на лице, которое гораздо более шло бы ребёнку, чем ей.
— Бывали уже моменты, когда, сидя за обедом, я чувствовала желание вылить тебе на голову суп, стащить на пол скатерть и вообще сделать что-нибудь грубое и экстравагантное.
Потому что скучно, пойми ты это. Этот вчерашний вечер! Эти их мысли, их речи, которые даже я, не слушая их, слышала уже более пятидесяти раз, твой спор с ними — зачем всё это? Какой во всём этом смысл? Какое значение, результат, пользу, красоту имеют эти либеральные собрания, на которых говорят так много и всегда так мало скажут? Наконец, ты! Фи! Ты умнее, свежее их, разнообразнее; но каждый раз, когда ты ввязываешься в их споры, они бьют тебя, несмотря на остроту твоего ума, более чуткого, чем их умы. В круге их идей — ты чужой, их настроения — тебе непонятны, а они-то все очень хорошо понимают тебя, и ещё знаешь что? У них есть почва, да, есть, что хочешь говори, всё-таки есть. Даже я, которой всё равно — существуют они или нет, — даже я чувствую в них много скрытой силы, силы сдавленной, но цельной и здоровой. Тебе бы не надо состязаться с ними в эристике; ты ведь это делаешь ради ощущений, только ради того, чтоб бороться, и в надежде победить. Я думаю, что это ты напрасно, ты, — как и все люди твоего настроения, — неспособны к победе. Ты видишь, я таки думаю кое-что и понимаю кое-как жизнь… Но и у меня, как у тебя, нет направления… Хотя, знаешь ли, я никогда не стану такой жалкой, как ты вчера был и часто бываешь. Сколько ты потерял в моих глазах во время споров с ними, и как я, порой, бывала зла на тебя, когда они побивали тебя! Ну, скажи, зачем ты это делаешь, зачем, когда это понижает твою ценность?
— Слушай, Аня, оставь это… это не понято тобой… — тихо сказал Михаил Иванович, чувствуя, что у него внутри творится что-то странное: то горит, то холодеет. Он не сводил своих широко раскрытых глаз с её оживлённого лица, теперь своеобразно красивого… Таким он ещё не видал его.
— Не понято? О! Но что же? У меня нет жизни, живой, интересной жизни, жизни, которая охватывала бы меня всю сразу и причиняла мне много боли, радости, приносила бы мне всё такое острое, новое… Вот как надо жить — ведь да? Ты сам говорил не раз, что достоинство жизни в разнообразии её впечатлений и, чтобы жизнь была интересной, нужно обогащать её впечатлениями. А где я их возьму? Я уже чувствую потребность в новизне и, мало этого… я понимаю, что эта потребность может сделать меня несчастной и, наверное, сделает и тебя таким. Смотри — мы прожили с тобой полтора года, как вполне порядочные буржуа, детей у нас нет, ты меня любишь… мне скучно! Мы обеспечены. Это тоже скучно, мой друг. И вот я смотрю в будущее — там тоже скучно. Ты так легко исчерпаем. Ты ничего ведь не дашь мне нового, разве вот теперь станешь бояться и ненавидеть меня за то, что я была с тобой искренней…