Он тяжело вздохнул, выпил и, откинувшись на спинку дивана, прислушался к себе.
Почему-то ему представилась большая труба военной музыки в саду.
— Уф, уф, — рычала она, выбиваясь из толпы других нот. Потом он ясно вспомнил дребезг пролётки, что так грубо нарушал грустную тишину вечера.
«Разве можно самого себя понимать, коли человек, можно сказать, как мельница: целый день разные разности перетирает своим умом?» — с обидой на кого-то подумал Тихон Павлович.
Ему казалось, что он как бы раздвоился: одна его половинка незаметно для другой старается куда-то столкнуть её. Он осторожно обходил сам себя, как обходил он разных мужичков, вступавших с ним в сделки.
«Разве я спорю? — доказывал он себе, хмуря лоб. — Грешен и закоснел — понимаю… Но как мне распростаться-то? Придёт пост — буду говеть, а до той поры — уж как ни то — надо сносить».
И всё-таки, в конце концов, он ясно чувствовал, что одному ему не годится оставаться здесь долго, что его опять понемногу охватывает и засасывает тоска.
«И чего эта чёртова кукла провалилась?» — с негодованием подумал он, и в ту же минуту отворилась дверь.
Перед ним стоял высокий человек в красной рубахе, пустые рукава которой свободно болтались по бокам, ниспадая с плеч. Клинообразная русая борода удлиняла бледное, испитое лицо с лихорадочно блестевшими серыми глазами; длинная шея с изогнутым и вытянувшимся вперёд кадыком придавала этой странной фигуре что-то журавлиное. На ногах у него были валенки и плисовые шаровары, вытертые на коленях. Ему было, наверное, лет под пятьдесят, но глаза молодили его. Он смерил Тихона Павловича взглядом.
— Значит, вы и есть купец?..
— Я…
— Налейте мне рюмочку.
— Изволь.
— И поднесите.
— Могу.
Мельник налил водки, поднёс её к губам безрукого, и тот сразу, потянув в себя воздух, с каким-то особенным свистом выхлебнул её содержимое всё до капли.
— Закуски надо?
— Не употребляю после первой рюмки.
— Налить ещё?
— Покорно благодарю…
Он говорил высоким металлическим голосом, после двух рюмок глаза его заблестели ещё ярче, а на щеках вспыхнули два красные пятна. Тихон Павлович дал ему кусок хлеба с какой-то рыбой, тот взял его губами, сел на диван и, наклонив голову над столом, положил закуску на край стола и ел. Кусая, он далеко вытягивал нижнюю губу и удерживал ею пищу от падения на пол. Тихон Павлович смотрел на него, и ему было жалко этого изуродованного человека.
— Как это руки-то?.. — спросил он с соболезнующей нотой в тоне вопроса.
— Очень просто: попал в пьяном виде в приводный ремень — раз, два! — три месяца в больнице, и — пошёл в нищие! — быстро рассказывал калека.
— Больно-то, чай, как было! — воскликнул Тихон Павлович, чмокая губами.
— Это прошло. А что прошло, того и нет. Скверно вот то, что есть, а то бы всё наплевать.
— То есть как? — не понял Тихон Павлович.
— Очень просто: жить без рук невозможно. Даже милостыни принять нечем — вот какая подлость! Ртом ловить — зубы вышибут.
— Это верно, — засмеялся Тихон Павлович.
В калеке было что-то бойкое, бодрящее, и его глаза сверкали так умно. Тихон Павлович подумал, что, должно быть, он хороший, весёлый парень, даром что без рук.
— Аннушка — скоро? — спросил мельник.
Безрукий быстро вскинул голову, и остро посмотрел в лицо Тихона Павловича. Тому показалось, что это какой-то особенный, неприязненный взгляд, и он скосил глаза в сторону, немного смущённый.
— Вы где её подцепили? — спросил безрукий.
— В саду…
— А!..
— А что?
— Так…
— Красивая девица, — сказал Тихон Павлович, чувствуя, что неприязнь к нему всё возрастает у его собеседника.
— Тоже калека… — кратко бросил тот.
— То есть как?
— Души нет. У меня машиной руки вырвало, а у неё душу — жизнью. Жизнь у бедных людей проклятая — калечит без всякого резона. Жестокая жизнь.
Помолчали. Безрукий ёрзал по дивану, точно разжигаемый каким-то нетерпением, а Тихон Павлович, исподлобья поглядывая на него, чувствовал себя неловко, злился и чего-то боялся.
— Ещё рюмочку?
— Давайте… Но больше не надо, а то не буду петь.
— В певчих были?
— Я? Всем был — часовых дел мастером был, певчим был, смазчиком на железной дороге был, роговыми изделиями торговал, приказчиком по лесной части… Давно живу!
— Н-да… Вон как… — сказал Тихон Павлович, поражаемый бойкостью собеседника. Снова помолчали.
— А долго не идёт Аннушка-то…
— Анюта? — как-то весь перекосился безрукий. — Придёт! — И он сухо засмеялся. — Непременно придёт… Вы ей десять целковых хотели дать? Придёт — ещё бы! За десять-то целковых, когда она за рр… эх! — Он, извиваясь своим длинным телом, закашлялся. — Я эту Анюту с шести лет знаю. Н-да… Я её на руках носил, пряники ей покупал, а теперь сам вот живу под её охраной… Я ей, бывало, пряники, а она мне теперь хлеб и водку… Времена переменчивы. А люди — скоты. Впрочем, всё держится в своих законах, и человек на земле не более, как ничтожная гнида. Всё в порядке, ныть и плакать не стоит — ни к чему не поведёт.
Живи и ожидай, когда тебя изломает, а если изломало — жди смерти! Только и есть на земле всех умных слов. Поняли? И Анюта, и я, и вы — все мы в молодости нашей потеряли всё, а нашли до сей поры шиш с маслом! И больше никаких. Всякие разговоры — пустяки и чепуха. Я прежде был другого взгляда на жизнь и очень беспокоился за себя и за других — как, мол, и что, и какой смысл, и в чём суть, и зачем, и почему… Нынче — наплевать! Проходит жизнь известным порядком, ну, и проходи, — так, значит, надо, и я тут ни при чём. Законы-с; против них невозможно идти… И незачем, потому что даже и тот, кто всё знает, ничего не знает. Уж поверьте мне в этом случае — с умнейшими людьми вёл по этим делам беседы — со студентами и со многими священнослужителями церкви. Х-хе!