Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Страница 82


К оглавлению

82

— А то ещё сироту взять…

— Вот это пожалуй. У Дябилкиных, к примеру.

— Налить ещё чаю-то? Ты чего накрыл стакан?.

— Не хочу.

Тихон Павлович смотрел в лицо жены, и она казалась ему такой жирной, приторной, глупой. Чего она всё улыбается?

— А доктора всё же бы надо позвать. Позвать?

— Поди ты и с доктором вместе, — зло сказал мельник и, выйдя в другую комнату, наткнулся на сына, спавшего на полу. Тихон Павлович остановился над ним и стал пристально смотреть на чёрную курчавую голову, утонувшую в складках подушки и сбитой в кучу простыни.

На смуглых щеках и на лбу ребёнка выступили мелкие капельки пота.

«Ишь ты… развалился, — подумал Тихон Павлович. — Спишь… А какая тебе в жизни дорога лежит?..»

— Тихон Павлы-ич! Вас Кузьма кличет!

Это кричит с круподёрки косоротая Марфутка. Мельник у неё в прошлом году ненароком всю семью разорил и теперь вспомнил это. Фома, Марфуткин отец, уходя на заработки куда-то, говорил ему, стоя у крыльца:

— Нельзя, значит, отсрочку-то? Та-ак… Ну, ин ладно. Прощай, значит, Павлыч! Бог тебе судья. Полагать надо, отзовутся тебе наши сиротские слёзы, взвоешь, значит, и ты, друг милой! Прощай!

И долго Фома стоял перед крыльцом, почёсывая то бок, то спину, и, с напряжённым лицом повторяя одно и то же слово по пяти раз, тянул за душу Тихона Павловича.

— Не полагается отсрочки? Та-ак…

Наконец мельник его прогнал…

«Да, разные дела бывают, — думал он теперь. — Иное, действительно, не по закону. А не сделать его нельзя. Урон репутации будет».

Но его не успокоило это рассуждение. Думы, скопляясь, давили грудь всё тяжелее.

— Поеду в Ямки, — вдруг решил он. — Марфа, скажи Егору — пусть лошадь заложит.

У дверей в круподёрку стоял Кузьма, весь седой от пыли, и, посвистывая, смотрел в небо, где в лучах солнца таяла маленькая пышная тучка. В круподёрке что-то бухало и скрипело; из-за неё с мельницы летели серебряные всплески воды и густой шорох. Весь воздух был наполнен тяжёлыми, охающими звуками и застлан тонкой дымкой пыли.

— Тихон Павлыч, ремень-то, того гляди, перетрётся, — сказал Кузьма, сплёвывая в сторону.

— Возьми там у жены новый… Идут дела? — спросил Тихон Павлович у работника и тотчас же заметил за собой, что никогда он раньше не говорил с работником так ласково, как сегодня.

— Вертятся, — ответил Кузьма, исподлобья наблюдая за хозяином.

— Ну, и хорошо… А ты — пузырь, значит?

— Ну, пузырь, коли хотите, — согласился Кузьма и повёл плечами.

— Лёгкая у тебя жизнь!..

— А на что она, тяжёлая-то?

— Верно! — Мельник вздохнул. — А ежели… умирать придётся… Тогда как?

— Придётся — ляжем и умрём, — всё более подозрительно оглядывая хозяина, ответил Кузьма.

— Та-ак. А другие-прочие люди?

— А что другие? И они умрут, придёт и их время…

— Да-а! — вздохнул Тихон Павлович. — Это так — все умрут… Грустно это для человека…

Кузьма пошевелил усами, запустил одну руку в свои рыжие волосы, другую сунул в карман шаровар и, переступив с ноги на ногу, вдруг широко улыбнулся.

— Вы бы, хозяин, поехали до города да и кутнули там во-всю; вот оно вам и помогло бы!

Кузьма дотронулся рукою до плеча хозяина и захохотал. Его движение и смех поразили мельника. Он как бы потерял сознание своей личности и глупо улыбался работнику, в то же время чувствуя себя до боли обиженным им.

— Ах ты, Кузьма… Как ты это? В Ямки я поеду, это точно… к учителю…

— Валяйте-ка! Там Дуняша Дикова таким вас разговором угостит, что все мысли повыскочат, как блохи, — напутствовал Кузьма хозяина.

Минут через пять сытый гнедко Лукич солидной, развалистой рысцой бежал по извилистой мягкой дороге, с обеих сторон глухо заросшей кустами орешника и калины. Гибкие ветки задевали Тихона Павловича за голову, заглядывали ему в лицо, и, когда лист попадал в губы, мельник поворачивал головой, отплёвывался и всё думал о своей пошатнувшейся жизни.

«Плохо всё, плохо, — думалось ему. — Тоже… жизнь! Живёшь себе, как все, и ничего бы… А вдруг нашла вот на тебя этакая раздумчивая полоса, и всё перевернулось вверх тормашками».

В странном, прыгающем беспорядке осаждали думы голову мельника, и все они непривычны, чужды ему. Жалко прежних спокойных дней, когда всё было так ясно и хорошо.

Бывало, после вечернего чая, сидя на крыльце, он заставлял Митьку читать страшные рассказы из «Вокруг света». Около него всё семейство — жена, дочь, — а кругом так тихо, родственно. Душа спокойна, думать не о чем. Иногда попадается интересная картинка: изображены на ней деревья с такими громадными узорчатыми листьями; река течёт; ширь, даль, простор, не наши русские — пустынные и скучные, — а такие заманчивые. Семейство рассуждает:

«Вот бы где мельницу-то поставить!» Поговорив об этом, снова все утонут в чём-то таком тёплом и мягком, как пуховик, и уже говорить не хочется больше. Так бы всё и сидел молча, не двигаясь.

Показались Ямки. Рассыпанные по пригорку овины, клетушки и избёнки, казалось, были кем-то сразу брошены на землю, да так и прихилились испуганно и убито, не смея выстроиться в одну ровную линию. Грязно-серые, ничтожные, они казались ещё жалче и бедней под покровом бесстрастного глубокого неба, раскинувшегося над ними задумчиво и важно.

«Ишь ты, тоже человеческое жильё! — думал Тихон Павлович, подъезжая к ним. — В каждой такой хоромине человеческая душа живёт. К учителю еду… Для разговору… Чудно… Будет он меня попрекать, скажет: «Ох, ты, человек, подумай о душе-то!» А я ему: «Вали, не стесняйся!.. Каюсь — грешен… В газеты ты написал правильно, — объегорил я их. Хоть и они меня объегорили, но они меня — один раз, а я их — три! Хочешь писать — пиши! Валяй! Но прежде объясни, почему раньше ничего у меня, никакой дурости не было, а ныне вот я замотался? Предел это человеку или его собственное неразумие? Положено судьбой, или сам он выдумал?..»

82