Тишину ночи разорвал болезненно визгливый вопль, и Митрий, как стоял, опустился на брёвна, точно его пришибло что-то тяжёлое, упавшее на него сверху из угрюмых туч, нависших над чёрной рекой.
— Ну, ну, ну! — боязливо заворчал Сергей, поглядывая, как его товарищ метался по брёвнам, точно обожжённый огнём. — Чудак человек! Этакий чудак… сказал бы, чай… коли не тово тебе… не этово…
— Всю дорогу ты мучишь меня… за что? Ворог я тебе? а? ворог? — горячо шептал Митя…
— Чудак ты, брат! Ах, какой чудак! — смущённо и обиженно бормотал Сергей. — Рази я знал что? Мне твоя душа неведома, чай!
— Забыть я хочу это, пойми! Забыть на всю жизнь! Позор мой… мука лютая… Свирепые вы люди! Уйду я! Навек уйду… Не в мочь мне…
— Да уходи!.. — гаркнул Сергей на всю реку, подкрепил восклицание громоподобным циничным ругательством и сразу осёкся, как-то съёжился и присел, очевидно, тоже подавленный развернувшейся пред ним душевной драмой, не понять которой теперь — он не мог уже.
— Эй, вы! — носился над рекой голос Силана Петрова. — Что у вас? Чего лаете? а-эй?
Должно быть, Силану Петрову нравилось шуметь на реке среди тяжёлого молчания своим густым и крепким басом. Окрики лились один за другим, сотрясая воздух, тёплый и сырой, подавляя своей жизненной силой тщедушную фигуру Митрия, уже снова стоявшего у весла. Сергей, во всю мочь отвечая хозяину, в то же время вполголоса ругал его крепкой и солёной русской руганью. Два голоса рвали тишину ночи, будили её, встряхивали и то сливались в одну густую ноту, сочную, как звук большой медной трубы, то, возвышаясь до фальцета, плавали в воздухе, гасли и гибли. Потом — снова стало тихо.
Сквозь разрыв в тучах на тёмную воду пали жёлтые пятна лунных лучей и, посверкав с минуту, исчезли, стёртые сырой тьмой.
Плоты плыли дальше, посреди тьмы и молчания.
У одного из передних вёсел стоял Силан Петров, в красной рубахе с расстёгнутым воротом, обнажавшим его могучую шею и волосатую, прочную, как наковальня, грудь. Шапка сивых волос нависла ему на лоб, и из-под неё усмехались большие, горячие, карие глаза. По локоть засученные рукава рубахи обнажали жилистые руки, крепко державшие весло, и, немного подавшись корпусом вперёд, он что-то зорко высматривал в густой тьме дали.
Марька стояла в трёх шагах от него, к течению боком, и с улыбкой поглядывала на широкогрудую фигуру милого. Оба молчали, занятые наблюдением: он — за далью, она — за игрой его живого бородатого лица.
— Костёр рыбацкий, должно! — поворотился он к ней лицом. — Ничего. Держим прямо! О-ох! — выдохнул он из себя целый столб горячего воздуха, ровно ударив веслом влево и мощно проводя им по воде. — Не натужься больно-то, Машурка! — заметил он, видя, что и она делает тоже ловкое движение своим веслом.
Кругленькая, полная, с чёрными бойкими глазами и румянцем во всю щёку, босая, в одном мокром сарафане, приставшем к её телу, — она повернулась к Силану лицом и, ласково улыбаясь, сказала:
— Уж больно ты бережешь меня. Чай, я слава те господи!
— Целую — не берегу! — передёрнул плечами Силан.
— И не след! — вызывающе прошептала она.
Они замолчали, оглядывая друг друга жадными взглядами.
Под плотами задумчиво журчала вода. Справа, далеко где-то, запели петухи.
Чуть заметно колыхаясь под ногами, плоты плыли вперёд, туда, где тьма уже редела и таяла, а облака принимали более резкие очертания и светлые оттенки. — Силан Петрович! Знаешь, чего они там визжали? Я знаю, право слово, знаю! Это Митрий жалился на нас Серёжке, да и проскулил так то жалобно с тоски, а Серёжка-то и ругнул нас.
Марья пытливо уставилась в лицо Силана, теперь, после её слов, — суровое и холодно упрямое.
— Ну, так что? — коротко спросил он.
— Так. Ничего.
— А коли ничего, так и говорить было нечего.
— Да ты не серчай!
— На тебя-то? И рад бы иной раз, да не в силу.
— Любишь Машку? — шаловливо прошептала она, наклонясь к нему.
— Э-эх! — выразительно крякнул Силан и, протянув к ней свои сильные руки, сквозь зубы сказал: — Иди, что ли… Не задорь…
Она изогнулась, как кошка, и мягко прильнула к нему.
— Опять собьём плоты-то! — шептал он, целуя её лицо, горевшее под его губами.
— Будет уж! Светает… Видно нас с того конца.
Она попыталась оттолкнуться от него. Но он ещё крепче прижал её рукой.
— Видно? Пускай видят! Пускай все видят! Плюю на всех. Грех делаю, точно. Знаю. Ну что ж?
Подержу ответ господу. А всё ж таки женой ты его не была. Свободная, стало быть, ты сама своя… Тяжко ему? Знаю. А мне? Али снохачом быть лестно? Хоть оно, положим, ты не жена ему…
А всё ж! С моим-то почётом — каково мне теперь? А перед богом не грех? Грех! Всё знаю! И всё преступил. Потому — стоит. Один раз на свете-то живут, и кажинный день умереть можно. Эх, Марья! Месяц бы мне один погодить Митьку-то женить! Ничего бы этого не было. Сейчас бы после смерти Анфисы сватов я к тебе заслал — и шабаш! В законе. Без греха, без стыда. Ошибка моя была. Сгрызёт она мне лет пяток-десяток, ошибка эта. Умрёшь от неё раньше смерти…
— Ну ладно, брось, не тревожь себя. Было говорено про это не раз уж, — прошептала Марья и, тихонько освободившись от его объятий, подошла к своему веслу. Он стал работать порывисто и сильно, как бы желая дать выход той тяжести, что легла ему на грудь и омрачила его красивое лицо.
Светало.
И тучи, редея, лениво расползались по небу, как бы не желая дать места всходившему солнцу. Вода реки приобрела холодный блеск стали.
— Опять он намедни толковал. «Батюшка, говорит, али это не стыд-позор тебе и мне? Брось ты её, тебя-то то есть, — усмехнулся Силан Петров, — брось, говорит, войди в меру». — «Сын, мол, мой милый, отойди прочь, коли жив быть хошь! Разорву в куски, как тряпицу гнилую. Ничего от твоей добродетели не останется. На муку, мол, себе родил я тебя, выродка». Дрожит. «Батюшка! али, говорит, я виноват?» — «Виноват, мол, комар пискливый, — потому камень ты на моей дороге.