— Спать…
Он пробует подняться на ноги, долго возится и не может встать.
— Вот как напился! — громко говорит он, и голова его понуро опускается на грудь…
Каждый человек есть вселенная… под каждым надгробным камнем погребена целая всемирная история… Парадокс работы романтика Гейне… Почему все знаменитые евреи — идеалисты и романтики?.. Да… что такое?..
— …Могила… и в ней я… всемирная история… Это смешно… Я пьяница… а вселенная — чёрт знает, что такое… но я в ней один…
Лицо у него то и дело перекашивается от тех усилий, с которыми он говорит, борясь с рыданиями, подступающими к горлу. И его щёки мокры от слёз… Концы усов опущены книзу, галстук съехал на сторону, и расстегнувшаяся рубашка обнажает неровно дышащую грудь…
Бывают моменты, когда в комнате слышны только визги и удары маятника да хриплое дыхание пьяного.
Но они кратки, потому что учитель всё хочет сказать что-то и всё бормочет свои бессвязные речи.
Он просит прощения у мамы и жалуется ей на жизнь и оправдывает пред нею себя…
Потом обращается к Жене с почтительной речью не без нотки горького скептицизма и говорит со стоиком Сенекой тоном уважения о понимании жизни…
И вдруг начинает хохотать диким и пьяным смехом. Он никого не разбудит своими речами: к нему уже привыкла его квартирная хозяйка, а кроме неё, никто не может услыхать его.
И часто, не имея сил добраться до своей постели, он так и засыпает в кресле вплоть до утра…
Церковь Трёх святителей стояла на горе, а по склону горы раскинулся маленький уездный городок; он сползал к её подошве, омываемой речкой, и с церковной колокольни был виден весь до последней лачужки.
Маленький, утопавший в зелени город, при взгляде на него сверху, производил странное впечатление: казалось, что некогда он стоял на вершине горы и чьей-то силой был сброшен вниз с неё.
Смятённая толпа однообразных домиков ринулась под гору и остановилась в хаотическом беспорядке, удержанная и разъединённая деревьями и кустами, покрывавшими гору весёлой, живой массой.
И вот на пышном ярко-зелёном фоне тут и там сквозят тёмные пятна крыш и стен. В центре их стройно вздымается кверху колокольня другой городской церкви; металлический крест её, отражая лучи солнца, сияет над пленённым городом, как маяк, указывающий его жителям пункт, к которому они должны стремиться.
Эта колокольня и ещё пожарная каланча — две высшие точки в море зелени, а над ними высоко на горе, в густой чаще лип, стоит Трехсвятская церковь — белая, яркая, с золотыми главами. Она построена уже давно каким-то богачом-помещиком, выбравшим местом для неё старый парк на краю горы. С трёх сторон её окружают могучие старые липы, осеняя своими пахучими ветвями её стены; с четвёртой, к городу, липы срублены. Церковная паперть гостеприимно смотрит на город, и кажется, что лес расступился пред ней для того, чтобы не препятствовать людям издалека видеть тяжёлую дверь в дом божий.
Лет пять тому назад её ремонтировал заново первый городской богач — купец Антип Никитич Прахов. Он расширил её, вызолотил иконостасы и главы, возвысил колокольню и пожертвовал колокол — очень большой, в шестьсот с лишком пудов. Такого колокола ещё не было в городе.
Когда его поднимали на колокольню, это стоило больших хлопот жертвователю и немалого труда горожанам — колокол шёл очень тяжело — «нехотя», как говорили в городе.
Народ выбивался из сил, поднимая его, он то задевал за карнизы здания, то верёвки путались и рвались… В толпе людей, уставших трудиться в жаркий летний день, то и дело слышались возгласы:
— Ещё бы он легко пошёл! Надо помнить, кем и на какие деньги он слит…
И, говоря так, горожане искоса поглядывали на суетившегося среди них Прахова. А он, возбуждённый и энергичный, властно и ласково покрикивал на них:
— Ну-ну, ребятушки, дружно-о! Дружнее бери, православные! Для господа бога трудитесь.
Охая и ухая, с напряжёнными, потными лицами, горожане тянули верёвки и вполголоса говорили друг другу:
— Для бога, как же! Рассказывай! Знаешь ты, живодер, бога. Для похвальбы, скажи…
— Бери-и! — возбуждённо кричал Прахов, сам хватаясь за верёвку.
Это был человек лет пятидесяти, высокий, плотный, с чёрными волосами, уже густо посребрёнными сединой, с большими умными глазами, смотревшими на всё из-под густых бровей сухо и иронически недоверчиво. Его крупный, горбатый нос придавал широкому лицу в густой чёрной бороде выражение хищности и силы; высокий морщинистый лоб, властный громкий голос, уверенные жесты — всё это сразу же заставляло чувствовать в Прахове натуру, непреклонно гордую, цельную и незнакомую с мучительными колебаниями духа, с угрызениями совести.
Его, как человека очень богатого и чёрствого, никто не любил в городе, но он был силён своим богатством и характером, и все боялись его, что ещё более усиливало нелюбовь к нему.
И хотя, поднимая колокол, о Прахове говорили много нелестного, но громко раздавались только такие речи:
— Дай, господи, здоровья Антипу Никитичу, — радеет он у нас о храме божием!
Но Прахов был слишком умён для того, чтобы верить в искренность таких речей; он оставался равнодушен к похвалам и не сердился на порицание. Только когда колокол был уже поднят и укреплён, Прахов услыхал нечто, сильно встревожившее его тогда.
Кто-то из горожан, присевших отдохнуть на церковной паперти, не замечая, что Антип Никитич стоит неподалёку, задумчиво и как-то особенно серьёзно сказал:
— А должен бы этот самый колокол треснуть…