— Что же, Ефим, — не рад встрече? Или рад? Эх ты… святая душа! Как был ты ребёнком, так и остался… Ефим? Да говори, что ли, чудовище милое!
Ефимушка начал усиленно сморкаться в полу азяма…
— Ну, брат! Ай, ай, ай! — укоризненно закачал головой арестант. — Что это ты? Стыдись!
Чай, тебе на шестой десяток годы идут, а ты этаким пустяковым делом занимаешься? Брось! — И он, обняв сотского за плечи, легонько потряс его. Сотский засмеялся дрожащим смехом и, наконец, заговорил, не глядя на своего соседа:
— Да разве я что?.. Рад я… Так это вы и есть? Как мне в это поверить? Такое дело!
Витя… и в этаком образе! В холодную… Пачпорту нет… Хлебом питаетесь… Табаку нет…
Господи! Это разве порядок? Ежели бы это я был… а вы бы хоть сотский… и то легче! А теперь что же вышло? Как мне смотреть в глаза вам? Я всегда про вас с радостью помнил…
Витя, — думаешь, бывало… Так даже сердце защекочет. А теперь — на-ко! Господи… ведь это — ежели людям рассказать — не поверят.
Он бормотал, упорно глядя на свои ноги, и всё хватался рукой то за грудь, то за горло.
— А ты людям про всё это и не говори, не надо. И перестань… Насчёт меня не беспокойся… Бумаги у меня есть, я не показал их старосте, чтобы не узнали меня тут… В холодную меня брат Иван не посадит, а, напротив, поможет мне на ноги встать… Останусь я у него, и будем мы с тобой снова на охоту ходить… Видишь, как хорошо всё устраивается?
Витя говорил это ласково, тем тоном, которым взрослые утешают огорчённых детей.
Навстречу туче из-за леса всходила луна, и края тучи, посребрённые её лучами, приняли мягкие опаловые оттенки. В хлебах кричали перепела, где-то трещал коростель… Мгла ночи становилась всё гуще.
— Это действительно… — тихо начал Ефимушка, — Иван Александрович родному брату порадеет, и вы, значит, снова приспособитесь к жизни. Это всё так… И на охоту пойдём…
Только всё не то… Я думал, вы каких делов в жизни наделаете! А оно — вон что…
Витя Тучков засмеялся.
— Я, брат Ефимушка, наделал делов достаточно… Имение, свою часть, прожил, на службе не ужился, был актёром, потом сам держал актёров… потом прогорел дотла, всем задолжал, впутался в одну историю… эх! Всего было… И — всё прошло!
Арестант махнул рукой и добродушно засмеялся.
— Я, брат Ефимушка, теперь уж не барин… вылечился от этого. Теперь мы с тобой так заживём! да ну! очнись!
— Я ведь ничего… — заговорил Ефимушка подавленным голосом, — стыдно мне только.
Говорил я вам тут разное такое… несуразные слова и вообще… Мужик, известное дело… Так, говорите, заночуем тут? Я ин костёр разложу…
— Ну-ка, действуй!..
Арестант вытянулся на земле кверху грудью, а сотский исчез в опушке леса, откуда тотчас же раздался треск сучьев и шорох. Скоро Ефимушка появился с охапкой хвороста, а через минуту по маленькому холмику из мелких сучьев уже весело ползала змейка огня.
Старые товарищи задумчиво смотрели на неё, сидя друг против друга и поочерёдно куря трубку.
— Совсем как тогда, — грустно говорил Ефимушка.
— Только времена не те, — сказал Тучков.
— Н-да, жизнь-то стала круче характером… Эвона как вас… обломала…
— Ну, это ещё неизвестно — она меня или я её… — усмехнулся Тучков.
Замолчали…
Сзади их возвышалась тёмная стена тихо шептавшего о чём-то леса, весело трещал костёр, вокруг него бесшумно плясали тени, и над полем лежала непроглядная тьма.
…Была ночь, когда я вышел на улицу из дома, где, в кругу близких мне людей, читал свой напечатанный рассказ. Меня много хвалили за него, и, приятно взволнованный, я медленно шагал по пустынной улице, впервые в моей жизни испытывая так полно наслаждение жить.
Это было в феврале; ночь была ясная, и безоблачное небо, густо затканное звёздами, дышало бодрым холодом на землю, покрытую пышным убором только что выпавшего снега. Ветви деревьев, перевешиваясь через заборы, бросали на мою дорогу причудливые узоры теней, ярко и радостно блестели снежинки в голубом, ласковом сиянии луны. Нигде не было видно ни одного живого существа, и скрип снега под моими ногами был единственным звуком, нарушавшим торжественную тишину этой ясной, памятной мне ночи… Я думал:
«Хорошо быть чем-нибудь на земле, среди людей!»
И воображение, не скупясь на яркие краски, рисовало мне моё будущее…
— Да, вы написали славную вещицу!.. Это — так! — задумчиво сказал кто-то за моей спиной.
Я вздрогнул от неожиданности и оглянулся.
Маленький, одетый в тёмное, человек поравнялся и пошёл в ногу со мной, снизу вверх глядя в моё лицо и улыбаясь острой улыбкой. В нём всё было остро: взгляд, скулы, подбородок с эспаньолкой; вся его маленькая, сухая фигурка колола глаза своей странной угловатостью. Он шёл легко и как-то беззвучно, точно скользил по снегу. Я не видал его там, где читал, и, понятно, был удивлён его возгласом. Откуда, кто он?
— Вы… тоже слушали? — спросил я.
— Да, имел удовольствие.
Говорил он тенором. Губы у него были тонкие, чёрные маленькие усы не скрывали их улыбку. Она не исчезала, производя неприятное впечатление, я чувствовал, что за ней скрыта какая-то едкая, нелестная для меня мысль. Но я был слишком хорошо настроен для того, чтоб долго останавливаться в наблюдении за этой чертой моего спутника, и, мелькнув в глазах моих, как тень, она быстро исчезла пред ясностью моего довольства собой. Я шёл рядом с ним, ожидая, что он скажет, втайне надеясь, что он увеличит количество приятных минут, пережитых мною в этот вечер. Человек жаден, потому что судьба слишком редко улыбается ему ласково.