Но Ефимушка с возрастающим любопытством и участием оглядывал беспаспортного человека и, задумчиво качая головой, продолжал:
— А-ай! Как судьба с человеком-то играет, ежели подумать! Ведь оно, пожалуй, и верно, что ты из дворян, потому осанка у тебя великолепная. Давно ты живёшь в таком образе?
Человек с великолепной осанкой сумрачно взглянул на Ефимушку и отмахнулся от него рукой, как от назойливой осы.
— Брось, говорю! Что ты пристал, как баба?
— А ты не сердись! — успокоительно проговорил Ефимушка. — Я по чистому сердцу говорю… сердце у меня доброе очень…
— Ну, и — твоё счастье… А вот, что язык у тебя без умолку мелет, — это моё несчастье.
— Ну, ин ладно! Я коли и помолчу… можно и помолчать, ежели человек не хочет слушать твоего разговору. А сердишься ты всё-таки без причины… Али моя вина, что тебе на бродяжьем положении пришлось жить?
Арестант остановился и так сжал зубы, что его скулы выдались двумя острыми углами, а седая щетина на них встала ершом. Он смерил Ефимушку с ног до головы загоревшимися злобой, прищуренными глазами.
Но раньше, чем Ефимушка заметил эту мимику, он снова начал мерять землю широкими шагами.
На лицо болтливого сотского лёг отпечаток рассеянной задумчивости. Он посматривал вверх, откуда лились трели жаворонков, и подсвистывал им сквозь зубы, помахивая палкой в такт своих шагов.
Подходили к опушке леса. Он стоял неподвижной и тёмной стеной — ни звука не неслось из него навстречу путникам. Солнце уже садилось, его косые лучи окрасили вершины деревьев в пурпур и золото. От деревьев веяло пахучей сыростью; сумрак и сосредоточенное молчание, наполнявшие лес, рождали жуткое чувство.
Когда лес стоит пред глазами тёмен и неподвижен, когда весь он погружён в таинственную тишину и каждое дерево точно чутко прислушивается к чему-то, — тогда кажется, что весь лес полон чем-то живым и лишь временно притаившимся. И ждёшь, что в следующий момент вдруг выйдет из него нечто громадное и непонятное человеческому уму, выйдет и заговорит могучим голосом о великих тайнах творчества природы…
Подойдя к опушке леса, Ефимушка и его спутник решили отдохнуть и уселись на траву около широкого дубового пня. Арестант медленно стащил с плеч котомку и равнодушно спросил сотского:
— Хлеба хочешь?
— Дашь, так пожую, — ответил Ефимушка, улыбаясь.
Они молча стали жевать хлеб. Ефимушка ел медленно и всё вздыхал, посматривая куда-то в поле, влево от себя, а его спутник, весь углубясь в процесс насыщения, ел скоро и звучно чавкал, измеряя глазами краюху хлеба. Поле темнело, хлеб’а, потеряв свой золотистый блеск, стали розовато-жёлтыми; с юго-запада плыли лохматые тучки, от них на поле падали тени и ползли по колосьям к лесу. И от деревьев тоже ложились на землю тени, а от теней веяло на душу грустью.
— Слава тебе, господи! — возгласил Ефимушка, собрав с полы азяма крошки хлеба и слизав их с ладони языком. — Господь напитал — никто не видал, а кто и видел, так не обидел! Друг!
Посидим здесь часок? Успеем в холодную-то?
Друг кивнул головой.
— Ну, вот!.. Место больно хорошее, памятное мне место… Вон там, влево, господ Тучковых усадьба была…
— Где? — быстро спросил арестант, оборачиваясь туда, куда Ефимушка махнул рукой…
— А эвона — за тем мыском. Тут всё вокруг ихнее. Богатейшие господа были, но после воли свихнулись… Я тоже ихний был, — мы все тут бывшие ихние. Большая семья была… Полковник сам-то — Александр Никитыч Тучков. Дети были: четверо сыновей — куда все теперь подевались?
Словно ветром разнесло людей, как листья по осени. Один только Иван Александрович цел, — вот я тебя к нему и веду, он у нас становым-то… Старый.
Арестант засмеялся. Смеялся он глухо, каким-то особенным внутренним смехом, — грудь и живот у него колыхались, но лицо оставалось неподвижным, только сквозь оскаленные зубы вырывались глухие, точно лающие звуки.
Ефимушка боязливо поёжился и, подвинув свою палку поближе к руке, спросил у него:
— Чего это ты? Находит на тебя, что ли?..
— Ничего… это так! — сказал арестант отрывисто, но ласково. — Рассказывай, знай…
— Н-да… Так вот, значит, какие дела, — были это господа Тучковы, и нету их… Которые померли, а которые пропали, так ни слуху, ни духу о них и нету. Особливо один тут был… самый меньшой. Виктором звали… Витей. Товарищи мы с ним были… В ту пору было нам с ним лет по четырнадцати… Экий мальчик был, помяни, господи, добром его душеньку! Ручей чистый!
Так вот весь день и стремится, так это и журчит… Где-то он теперь? Жив или уж нет?
— Чем больно хорош был? — тихо спросил Ефимушку его спутник.
— Всем! — воскликнул Ефимушка. — Красотой, разумом, добрым сердцем… Ах ты, странный человек, душа ты моя, спела ягода! Посмотрел бы ты тогда на нас двоих… ай, ай, ай! В какие игры мы играли, какая развесёлая жизнь была, — люли малина! Бывало, крикнет: «Ефимка! Идём на охоту!» Ружьё у него было, — отец подарил в именины, — и мне, бывало, стащит ружьё. И закатимся мы это в леса, да — дня на два, на три! Придём домой — ему проборка, мне порка; глядишь, на другой день снова: «Ефимка, — по грибы!» Птицы мы с ним погубили — тысячи! Грибов этих собирали — пуды! Бабочек, жуков он ловил, бывало, и в коробки их, на булавки насаживал… Занятно! Грамоте меня учил… «Ефимка, говорит, я тебя учить буду». — «Валяйте!»
Ну и начал… «Говори, говорит, — а!» Я ору: «а-а!» Смехи! Сначала-то мне в шутку это дело было — на што она, грамота-то, крестьянину?.. Ну, он меня увещевает: «На то, говорит, тебе, дураку, и воля дана, чтобы ты учился… Будешь, говорит, грамоте знать, — узнаешь, как жить надо и где правду искать…» Известно, малое дитя — переимчиво, наслушался, видно, у старших этаких речей, и сам начал то же говорить… Пустое, конечно, всё… В сердце она, грамота-то, сердце и насчёт правды укажет… Оно — глазастое… Так вот, учит он меня… так присосался к этому делу, — дохнуть мне не даёт! Маета! Я — молить! «Витя, говорю, мне грамота невмоготу, не могу я её одолеть…» Так он на меня ка-ак рявкнет! «Папиной нагайкой запорю — учись!» Ах ты, сделай милость! Учусь… Раз сбежал с урока, прямо вскочил да и драла! Так он меня с ружьём искал весь день — застрелить хотел. После говорит мне: «Кабы, говорит, встретил я тебя в тот день — застрелил бы», говорит! Вот какой был резкий! Непреклонный, — настоящий барин…