Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Страница 17


К оглавлению

17

Потом пришёл человек, объявивший мне, что он хотел бы поговорить со мной о необходимости изменения тона газеты. Я попросил его объясниться…

— Видите ли что… постоянные указания людям на их пороки… едва ли в состоянии исправить кого-либо. Людям нужна ласка, тёплая ласка матери… Ну, и с этой точки зрения ваш орган — не удовлетворяет своей задаче… Зачем говорить всё только о тёмных и горьких вещах?

В жизни есть явления светлые и сладкие…

У этого господина был трёхэтажный подбородок и славные, глазированные жирным румянцем щёки. Я вспомнил жёлтые и худосочные физиономии всех известных мне представителей прессы. У этого господина была недурная эрудиция и громадный запас светлых фактов, которыми он поддерживал её. Факты поражали своей свежестью — казалось, они только что создались в его воображении. Очевидно было, что пункт, с которого наблюдал жизнь этот человек, — замечательно удобный пункт для сохранения чистоты души.

Он долго говорил, он много сказал… Задача прессы, по его мнению, — во что бы то ни стало поддерживать дух общества и его надежды на будущее. Отсюда вывод: с печальными явлениями нужно обращаться осторожно и не часто рассказывать о них обществу, это ведёт к пессимизму. Мы не сошлись с ним. Моё мнение — надежды, позволяя думать о будущем, мешают правильно понимать настоящее и даже развивают индифферентизм к нему. Господин рассердился на меня за всё это и ушёл, сказав мне, что он прекращает подписку…

И ещё пришёл господин с опровержением. В пылу гнева он раздробил своей горничной челюсть, бросив в неё машинкой для снимания сапог. Наша газета нашла необходимым заметить по этому поводу, что машинки для снимания сапог не могут быть применяемы к делу воспитания порядочности в прислуге. Господин не соглашался с этим… и приводил в доказательство ложности нашего взгляда тот факт, что он уже усадил одного редактора в тюрьму.

— Задачи прессы — не оглашения скандалов, а проповедь культуры, культуры, культуры, милостивый государь! — И, грозя побить меня палкой при первой же встрече со мной, он убежал взбешённый.

А я остался на своём посту. Меня радовало то обстоятельство, что у каждого обывателя есть свой взгляд на прессу, но я огорчался, что обыватели не имеют общего взгляда на неё.

Впоследствии я увидал, что разнообразие взглядов скрывает в себе очень хорошо построенный общий взгляд… и это ещё более огорчило меня.

Затем я получил письмо по городской почте. В нём было кратко и ясно сказано следующее:

«М. Г.

Вы приглашены на пикник известным вором и шантажистом X. У.!!! И вы дали согласие ему!!!! Это подло! И это рисует вас как…»

Я не выговорю, как, по его мнению, это меня рисует…

Я только почувствовал, что всё тело мое ноет, ноет так, как будто б меня уже вздули.

Мимо окон редакции ходили какие-то мрачные фигуры. От контролёра принесли гранки завтрашнего номера. Оказалось, что я неудачно выбрал корреспонденции, много послал хроники…

Оказалось, что вообще я не имел точного представления о контроле… Это печальное обстоятельство привело к тому, что все статьи, посланные мною к контролеру, были им гильотинированы.

Он отчертил им начала, четвертовал их и вытянул из них жилы смысла. В красных рубцах лежали предо мной гранки, и мне казалось, что это их до крови высекли.

Кое-как склеив изувеченные остатки некогда вполне здоровых статей, я отправился домой, стараясь пройти так, чтоб менее бросаться в глаза прохожим. Благополучно придя домой, я сел в кресло, пытаясь подвести итоги дня. Но я тотчас же погрузился в кошмар… Мне начало казаться, что из всех углов моей комнаты на меня смотрят суровыми глазами разные чудища.

Ах, как страшно быть предметом их внимания!

Затем мне показалось, что будто б я и издатель, взяв друг друга за руку, в мирном молчании и живописно нищенских костюмах шествуем по пустыне куда-то вглубь её, где тьма и голод.

Затем на макушку мне сел ворон и стал методически продалбливать мой череп. Иногда он заглядывал в мои глаза, и его клюв, красный от моей крови, — я ждал — лишит меня зрения.

Потом при звуках торжественного марша меня повесили вверх ногами на высокое дерево, а люди, которых я видел за день, танцевали подо мной фантастический танец торжествующих победителей.

Я же висел без движения, и единственное желание, которое мешало мне погрузиться в нирвану, было желание высморкать нос.

Но, повешенному так неудобно, мне и этого нельзя было сделать.

Но если б я знал, что будет дальше со мной! Если б я знал, что я, редактор «Саламандры», вступлю в полемику с «Карболкой»!

Если б я знал это — я застрелился бы ранее, чем допустил себя пережить это…

Ибо в конце полемики я всё-таки ведь застрелился же!

И вот! Я дожил до «полемики».

Началось с того, что однажды утром, подавая мне чай, моя кухарка оповестила меня:

— Приходил какой-то…

— Ну?

— Прохвост, надо быть…

— Почему?

— Да так. Разговор у него пустой…

— Говори толковее.

— Да я скажу… Про вас спрашивал… «Водку пьёт твой барин?» — «Пьёт», мол. — «Много?»

— «Разно, говорю: когда больно много, когда поменьше». — «А насчёт женского полу как?» — «Это, мол, нам неизвестно». — «Тебе, говорит, никаких зазорных предложениев не делал?!»

Рассердилась я. «Что ты, говорю, анафема? Смеёшься, что ли?» А он уговаривать: «Ты, говорит, бабушка, не сердись и говори всё, как есть по правде. Вот тебе…» — и дал мне три двугривенных. «Сколько, говорит, у него белья, и какое это бельё?..» И вообче спрашивал про домашнее житьё ваше… Я говорю: «Вам, господин, зачем всё это?» А он: «Это, говорит, секрет покаместь. А вот, коли ты грамотная, то во вторник узнаешь». И чего уж это он — не могу в разум взять! Так, не сказамши, и ушёл.

17