Её речи вызвали бледность на её лице, испуг был в глазах у неё.
Но её бред исчез вдруг, когда до них донёсся громкий смех, звучавший где-то близко.
— Слышите? Это Маша, — вот мы и пришли!
И, ускорив шаги, крикнула:
— Маша, ау!
Вышли на берег реки; он полого спускался к воде, по откосу его были капризно разбросаны весёлые группы берёз и осин. На противоположном берегу стояли у самой воды высокие, молчаливые сосны, наполняя воздух густым, смолистым запахом. Там всё было хмуро, неподвижно и пропитано суровой важностью, а здесь — грациозные берёзы качали гибкими ветвями, нервно дрожала серебристая листва осины, калинник и орешник стоял пышными купами, отражаясь в воде; там желтел песок, усеянный рыжеватой хвоей; здесь под ногами зеленела отава, чуть пробивавшаяся среди срезанных стеблей; от разбросанных, между деревьев, копен пахло свежим сеном. Река, спокойная и холодная, отражала, как зеркало, два берега, не похожие друг на друга.
В тени группы берёз был разостлан яркий ковёр, на нём стоял самовар, испуская струйки пара и голубой дым, а около него, присев на корточки, возилась Маша с чайником в руке. Лицо у неё было красное, счастливое, волосы на голове мокрые.
— Ты купалась? — спрашивала у неё Варенька. — А где Григорий?
— Тоже купаться поехал. Скоро уж вернётся.
— Да мне его не нужно. Я хочу есть, пить и… есть и пить! Вот как! А вы, Ипполит Сергеевич?
— Не откажусь!
— Маша, живо!
— Что сначала прикажете? Цыплят, паштет…
— Всё сразу давай и можешь исчезнуть! Может быть, тебя ждёт кто-нибудь?
— Ровно бы некому, — тихонько засмеялась Маша, благодарными глазами взглядывая на неё…
— Ну, ладно, притворяйся!
«Как это у неё просто всё выходит», — думал Ипполит Сергеевич, принимаясь за цыплят.
А Варенька со смехом вышучивала смущение Маши, стоявшей пред нею потупив глаза и с улыбкой счастья на лице.
— Погоди, он тебя заберёт в руки! — грозила она.
— Ка-ак же! Так я ему и дамся!.. Я, знаете, я его… — и она, закрыв лицо передником, закачалась на ногах в приступе неудержимого смеха. — Дорогой в воду ссунула!
— Ну? Молодец! А как же он?
— Плыл за лодкой… и… и всё упрашивал, чтоб я его впустила… а я ему… верёвку бросила с кормы!
Заразительный смех двух женщин принудил и Полканова расхохотаться. Он смеялся не потому, что представлял себе Григория, плывущим за лодкой, а потому, что хорошо ему было. Чувство свободы от самого себя наполняло его, и порой он точно откуда-то издали удивлялся себе, замечая, что никогда раньше он не был так просто весел, как в этот момент. Потом Маша исчезла, и они снова остались вдвоём.
Варенька полулежала на ковре и пила чай, а Ипполит Сергеевич смотрел на неё как бы сквозь дымку дрёмы. Вокруг них было тихо, лишь самовар пел задумчивую мелодию, да порой что-то шуршало в траве.
— Вы что молчаливый такой? — спросила Варенька, заботливо глядя на него. — Вам, может быть, скучно?
— Нет, мне хорошо, — медленно сказал он, — а говорить не хочется.
— Вот и я тоже так, — оживилась девушка, — когда тихо, я ужасно не люблю говорить. Ведь словами немного скажешь, потому что бывают чувства, для которых нет слов. И когда говорят — тишина, то это напрасно — о тишине нельзя говорить, не уничтожая её… да?
Она помолчала, посмотрела на сосновый лес и, указав на него рукой, спросила, тихо улыбаясь:
— Посмотрите, сосны точно прислушиваются к чему-то. Там среди них тихо-тихо. Мне иногда кажется, что лучше всего жить вот так — в тишине. Но хорошо и в грозу… ах, как хорошо! Небо чёрное, молнии злые, ветер воет… в это время выйти в поле, стоять там и петь — громко петь, или бежать под дождём, против ветра. И зимой. Вы знаете, однажды во вьюгу я заблудилась и чуть не замёрзла.
— Расскажите, — как это? — попросил он. Ему было приятно слышать её, — казалось, что она говорит на языке новом для него, хотя и понятном.
— Я ехала из города, поздно ночью, — придвигаясь к нему и остановив улыбающиеся глаза на его лице, начала она. — Кучером был Яков, старый такой, строгий мужик. И вот началась вьюга, страшной силы вьюга и прямо в лицо нам. Рванёт ветер и бросит в нас целую тучу снега так, что лошади попятятся назад. Вокруг всё кипит, точно в котле, а мы в холодной пене. Ехали, ехали, потом Яков, вижу я, снял шапку с головы и крестится. «Что ты?» — «Молитесь, барышня, господу и Варваре великомученице, она помогает от нечаянной смерти». Он говорил просто и без страха, так что я но испугалась; спрашиваю: «Заплутались?» — «Да», говорит. «Но, может быть, выедем?» — «Где уж, говорит, выехать, в такую вьюгу! Вот я отпущу вожжи, авось кони сами пойдут, а вы всё-таки про бога-то вспомните!» Он очень набожный, этот Яков. Кони стали и стоят, и нас заносит. Холодно! Лицо режет снегом. Яков сел с козел ко мне, чтобы нам обоим теплее было, и мы с головой закрылись ковром. На ковёр наносило снег, он становился тяжёлым. Я сидела и думала: «Вот и пропала я! И не съем конфет, что везла из города…» Но страшно мне не было, потому что Яков разговаривал всё время. Помню, он говорил: «Жалко мне вас, барышня! Зачем вы-то погибнете?» — «Да ведь и ты тоже замёрзнешь?» — «Я-то ничего, я уж пожил, а вот вам…» — и всё обо мне. Он меня очень любит, даже ругает иногда, знаете, ворчит на меня, сердито так: «Ах, ты, безбожница, сорви-голова, бесстыжая вертушка!..»
Она сделала суровую мину и говорила густым басом, растягивая слова. Воспоминание о Якове отвлекло её от своего рассказа, и Полканов должен был спросить её: — Как же вы нашли путь?
— А кони озябли и пошли сами, шли-шли и дошли до деревни, на тринадцать вёрст в сторону от нашей. Вы знаете, наша деревня здесь близко, версты четыре, пожалуй. Вот если идти так вдоль берега и потом по тропе, в лесу направо, там будет ложбина и уже видно усадьбу. А дорогой отсюда вёрст десять.