Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Страница 120


К оглавлению

120

Долго мы жили воспоминаниями о ней, этой женщине, и всегда вспоминали с такой тихой, ласкающей душу грустью.

Поэт

Набросок

Когда Шура, придя из гимназии, разделась и прошла в столовую, она заметила, что мама, уже сидевшая за накрытым столом, улыбнулась ей как-то особенно. Это обстоятельство тотчас же задело любопытство Шуры, но она была уже большая и сочла ниже своего достоинства выдавать себя вопросами. Она молча поцеловала маму в лоб и, мельком взглянув на себя в зеркало, села на своё место. Тут ей опять бросилось в глаза нечто особенное — стол был сервирован «по-парадному» и на пять персон. Значит, кто-то приглашён обедать, только и всего. Шура разочарованно вздохнула. Она хорошо знала всех знакомых папы с мамой и тёти Зины — среди них положительно нет ни одного интересного человека. Господи! Какие все они скучные, и как вообще скучно на свете…

— Это кто? — кивнув головой на прибор, равнодушно спросила Шура.

Прежде, чем ответить ей, мама посмотрела на свои часы, потом на стенные, потом, наклонив голову в сторону окна, к чему-то прислушалась и, наконец, улыбнувшись, сказала:

— Угадай…

— Неинтересно… — сказала Шура, чувствуя, что любопытство вновь вспыхивает в ней. Она вспомнила, что горничная Люба, отворяя ей дверь, тоже как-то особенно сказала:

— Пож-жалуйте!

Люба вообще очень редко говорила «пожалуйте» и никогда ещё не говорила именно так, с жужжанием. Шура очень хорошо помнит это, ибо малейшая новая чёрточка в скучной, установившейся в тесные рамки домашней жизни семьи производит очень заметную рябь на её спокойной поверхности и хорошо запоминается жаждущей впечатлений головкой Шуры.

— А может быть, и интересно… попробуй, угадай, — снова предложила мама.

Вспомнив интонацию Любы, Шура уже была уверена, что интересно, очень интересно, но спросить прямо ей было почему-то неловко.

— Кто-нибудь приехал… — якобы равнодушно сказала она.

— Несомненно, — кивнула головой мама… — Но кто?

— Дядя Женя, — предположила Шура, чувствуя, что у неё на щеках выступала краска.

— Нет, это не родня… Это однако кто-то, кого ты — любишь…

Шура сделала круглые глаза… но потом вдруг сорвалась с места и бросилась на шею мамы:

— Мамочка! Неужели?

— Постой, постой, — смеясь, мама отталкивала её от себя, — не нужно быть сумасшедшей! Ну… вот я ему всё это скажу!

— Мамочка! Крымский? а? Приехал? Папа его встречает? Да? И тётя Зина? Ведь они сейчас, сейчас будут… Мамочка, я надену серое платье! Ах, едут! Приехали!

Вся красная и взволнованная — она прыгала около стула матери, потом бросилась к зеркалу, побежала было к себе переодеваться, но, услыхав, как внизу щёлкнул замок двери, снова воротилась к зеркалу, поправила причёску и степенно, подавляя своё волнение, села на своё место и закрыла глаза. Когда она откроет их, в этой комнате, так близко, всего только через один стул от неё, будет сидеть Крымский… Тот поэт, стихами которого она зачитывалась и который в гимназии считался самым лучшим поэтом из всех современных. У него такие нежные, ласкающие стихи, такие звучные… грустные… Господи! И вот он, живой, будет так близко к ней, будет говорить, читать свои новые произведения, которых в гимназии её подруги еще не могут знать! «Ах, какую вещь написал Крымский!» — скажет она им завтра, они спросят её — какую; она прочитает им; тогда они спросят, где это напечатано, и она скромно, — непременно скромно! — скажет: «Ах, это ещё не напечатано. Это он вчера читал мне у нас за обедом!..»

Какое изумление, какая зависть! Эта злючка Кикина — что с ней будет? Узнает она, что лучше: иметь сестру певицу или знакомого поэта? А все остальные!.. Будут просить: «Шура, покажи нам его!..» А… а вдруг он влюбится в неё? О! Это возможно… потому что он поэт… Поэты всегда влюбляются сразу… Господи! Какие у него усы? Глаза… большие и грустные, с тёмными кругами под ними… Нос орлиный… а усы чёрные. «Шура! — скажет он, ломая руки и падая пред ней на колени, — Шура! Я увидал вас, «и заря новой жизни предо мной запылала, и проник в моё сердце трепет чудных надежд… Это вы! Я клянусь — вас душа моя знала…» Ах, он написал уже эти стихи! Значит…»

— Духота, пыль, какие-то изумительно едкие запахи… Всю ночь я не мог уснуть…

Голос, вернувший Шуру в мир действительный из мира поэзии и грёз, был очень мягок и симпатичен, хотя в нём и звучали хриплые, брюзгливые нотки избалованного человека. Шура открыла глаза и поднялась со стула навстречу подходившему к ней высокому худому человеку, в чёрной бархатной тужурке и широких серых брюках.

— Здравствуйте, барышня… Вы забыли меня, да? Ну, конечно…

— Я… — смутилась Шура, — я всегда читаю ваши стихи… но я была маленькая, когда вы были у нас…

— Но… теперь вы большая, — окидывая её взглядом, улыбнулся поэт, хотел ещё что-то сказать, но только пожевал губами, как это делают старики, и опустился на стул, говоря папе Шуры:

— А славно, уютно у тебя, Михаил…

Шура, опустив головку, смотрела в свою тарелку и на её гладкой поверхности восстановляла образ поэта. Ей не нравились его серые брюки, стриженая голова и жидкие рыжие усы — о, всё это было крайне прозаично.

Потом эта манера жевать губами, синеватые бритые щёки, и подбородок… глаза очень светлые, пожалуй, бесцветные, мешки под ними, широкий лоб в морщинах… Он совсем как один чиновник на почте, и с внешней стороны в нём ничего, ничего нет поэтического… А какие у него руки? Шура искоса посмотрела на них… Они были пухлые, с короткими толстыми пальцами. На одном пальце перстень с агатом. Шура вздохнула, чувствуя, что ей грустно.

120