Я попросил его сказать мне, которая щека у меня левая, ибо я до того был подавлен его речью, что совершенно потерял чувство бытия и даже не мог ясно представить, — сижу ли я вверх головой, по унаследованной мною от родителей привычке, или же я сижу ещё как-нибудь иначе? Он определил место нахождения моей левой щеки и продолжал:
— Ну-с, так вот-с! Живя такой жизнью, без всякого, так сказать, глянца, без прикрас и без какого-либо приятства, и какой мне интерес читать ваши изображения жизни, которая довольно хорошо надоела мне? И вот-с, в свободное от бритья и стрижки время, беру я в руки любимую книгу, открываю и погружаюсь в неё… И вижу-с в ней совсем не то, что существует на самом деле. Первое дело, люди — весьма ясные господа. Этот подлец, а этот дурак, этот благороден, а эта ангел с небес. Потом — чувства-с! Погашенные вулканы и мрачные омуты! Жестокая борьба-с, свирепство поступков, одушевление, сотрясение всяких порядков жизни, бури и грозы, смерти, грабежи, ужасные деяния, быстрое вращение людей во всем этом и — трах! Добродетель превознесена, а порок попран и свергнут во прах! Слёз полштофа прольёшь над такой умилительной книгой-с! Волнений испытаешь сладких целый пуд-с! Разрыв сердца даже возможен — вот до чего трогательны иные фантазии господ писателей. И вот-с, вы видите, как действуют они, — учитесь! Учитесь, ежели вам бедного человека жалко! Я знаю-с, что в жизни таких злодейств и одоления порока не бывает-с, да ведь и ней ещё хуже возможно! Без счастливого конца… А тут я вижу счастливый конец и могу мечтать о возможности благородных чувств и бесстрашно геройских людей на нашей тесной и грязной улице. Отдыхаю душой-с, мечтая, очищаю с сердца пыль жизни. Всё лицо прикажете одеколоном смочить?
Я готов был просить его смочить мне не только лицо, но и сердце, ибо оно высохло у меня от его речей. Но я только молча кивнул ему головой.
— Да-с! А вы — разве вы можете оторвать человека от жизни и вознести его к мечтам? Нет-с, вы не тем порохом заряжены. Вам ещё мно-ого нужно учиться писать, для того чтоб приносить собой людям удовольствие и отраду духа-с. Вы ползаете, извините за выражение, по жизни, а те парят над ней. Им и слава. А вы… должны учиться. Пудры прикажете?..
Я приказал ещё пудры, хотя он достаточно уже пудрил меня, и я был очень бел…
— Жизнь, изволите видеть, есть труд-с, а описания её должны уже быть удовольствием, невозможно же-с весь обед готовить из одного картофеля, коли человеку хочется и у него есть возможность бламанже кушать… я-с про фантазию говорю… Так вот-с, я вас и выбрил! Пожалуйте!
Да-с, так вот как он меня отбрил! Я всё-таки без его помощи встал со стула.
— Вы на меня не обиделись за правду? — полюбопытствовал он.
«Ах ты, анафема! Я не обиделся? Будь ты проклят!» Вы думаете, я это вслух сказал? Напрасно. Я человек всё-таки культурный и скрывать мои истинные чувства умею немного хуже вас. Я сказал ему:
— О, что вы! Напротив… я очень доволен вашей почтенной беседой!
— До свидания! — сказал этот правнук Иуды Искариота, этот жернов, эта мельница… измоловшая меня в пыль, чтоб ему провалиться в тартар!
— От души желаю вам всего хорошего и благодарю за искренность… — крепко пожал я ему руку.
— Ежели вы будете из головы валять, так и из вас выйдет очень интересный писатель! — напутствовал он меня.
— Я попробую… — обещал я.
— Главное дело-с — вы не стесняйтесь! Валяйте вовсю, и чем меньше на жизнь похоже, тем оно лучше… приятнее для сердца… Фантазии больше, а она производит в человеке вознесение чувства к небесам и этакое сладостное трепетание сердца-с… Отрывайте человека от жизни, — видите: он заглотался ей!
Наконец он оставил меня в покое, и я ушёл…
Но я пришёл домой уже не тем, чем вышел из дома. Мне кажется, что мне обрили сердце. Я страдаю бессонницей и ревматизмом. У меня разыгрывается тик и, кажется, скоро начнётся чахотка. В карманах она уже свирепствует, во всех. Я чувствую, что после этой беседы дни мои сочтены…
…А что, как этот парикмахер был единственным человеком, который меня читал?
Господи! И зачем на свете существуют читатели, когда с меня довольно одних издателей?
…Однажды мой приятель, сорокалетний хохол, всю жизнь игравший роль героя разных драматических коллизий, человек психически изломанный, всегда и ко всему относившийся с горьким скептицизмом, обременённый семейством в пять душ, с нервнобольной женой во главе, и работавший в управлении железной дороги чуть не двадцать часов в сутки за шестьдесят рублей в месяц, — однажды этот человек, которому, как видите, нелегко жилось, вошёл ко мне с такой улыбкой, какой раньше я никогда не видел на его смуглом, выразительном лице.
Всегда нервозный, всегда готовый оскорбительно острить над жизнью и людьми, поэт безнадёжности и суровый гонитель всяких грёз и мечтаний, которые он называл «телячьими сантиментами», он улыбался так мирно и радостно, так задумчиво и счастливо, что я предположил — наверное случился какой-нибудь переворот в жизни моего приятеля, — переворот, который облегчит его всячески стеснённую и трудную жизнь.
— Что случилось? — спросил я, сильно заинтересованный.
Он скользнул глазами по моему лицу, молча крепко тиснул мне руку, подойдя к дивану, лёг на него, закинув руки за голову, и глубоко вздохнул. Всё это было по меньшей мере странно и совершенно не походило на моего товарища. Он не был взволнован, скорее, он находился в том состоянии, которое зовут созерцанием и в котором так много чего-то очень близкого к полной утрате чувства бытия. Он лежал и, полузакрыв свои чёрные глаза, — обыкновенно холодные и недоверчиво прищуренные, а теперь мягкие и добрые, — как бы вспоминал что-то.